"Так сказать" можно использовать при описании всего в России, что делает ее похожей на Европу. Даже если это сходство иллюзорно.

"Так сказать" – синоним "по-европейски". "Единая Россия" – так сказать, партия. По-европейски, "Единая Россия" – партия. Периодически у нас происходят, так сказать, выборы. У европейцев вот такие штуки называются "выборы". Вова-первый, так сказать, президент. В Европе человека такого положения называют президентом.

Тема этого текста, однако, не сходства, а отличия. И предположение, что отличия России не в генетике там, не в чем-то природном и естественном, что делает Россию летящим в пропасть сибирским автобусом, а во вполне рукотворном, социальном. Прежде всего, в слишком коротком сроке жизни городской культуры, застрявшей, как какое-нибудь Бологое на исторических путях, где-то между городом и деревней. Ближе к последней. Главное из правил которой (в нашей теме): чужой, незнакомый – враг. Ну, типа черный парень в клетчатом костюме с фотоаппаратом в селе Загваздино в начале 50-х. Если не пижон, то шпион.

В то время как европейская городская культура (большой город с разнообразным и неоднородным населением) к незнакомому относится толерантно, как к соседу. Если лицо человека незнакомо, это еще не значит, что он не живет за три квартала от тебя и не продает зелень, мало отличаемую от той, что у тебя на столе.

Но если говорить о городской или деревенской культуре применительно к России, то нужно иметь в виду условность всех делений и определений.

Сословий в российском обиходе в первую очередь. О них задумались в конце XVIII века, в очередном порыве определить себя в европейских координатах. Хотя исконное и доморощенное проступало чаще привозного и наносного.

Еще в прошлом столетии все население России делилось на подданных и иностранцев. А уже подданные – на природных подданных, инородцев и финляндских подданных. Сословия же, если кому-то надо было посмотреть на русскую жизнь с европейским прищуром, появлялись дальше, как для многих ненужное уточнение. Подданный или иностранец. Свой или чужой. Такое деление возможно, если своих много, как елок в еловом лесу. А чужие – редки, как пальмы в Боровичах.

Почему эта тема представляется мне важной? Потому что Россия совершает много (или – чуть больше, чем раньше) парадоксальных поступков (извне интерпретируемых как преступления) в последние годы. И как бы ни хотелось – по разным соображениям – списать эти преступления на безумного Вову-маленького, на не менее безумный принтер и распространяющий это безумие зомбоящик, за преступления страны в итоге, увы, отвечает ее население. То есть ищут героя – не могут найти, и тыкают в толпу. Берут заложников.

А что значит – отвечает?

Россия пока войны не проиграла. В Нюрнберг ее еще на ошейнике не притащили.

Значит, имеет смысл говорить не на юридической фене, а попытаться понять, почему так получилось, что в России мода на игру против всех? Почему Россия выглядит подчас неконвенциональным дебилом на фоне пусть совсем даже не ангелов, говорящих, однако, на одном языке?

Почему страна, с, казалось бы, продвинутой, но поверхностно усвоенной культурой (то есть с разработанными инструментами анализа) не способна осознать приближение к пропасти в ритме танго (или – аутентичнее – в ритме хоровода, перепляса с частушками или русской кадрили)?

И мы опять упираемся в бессмысленные генетические упреки (по сути дела упреки в расовой или психологической неполноценности, необузданной и бессмысленной жестокости, в духе Горького). А это не столько оскорбительно, сколько бессмысленно – генетическая ущербность (если она есть, в чем я сомневаюсь) нерукотворна и плохо поддается лечению (редактированию). Тем более что в позиции России – то есть в роли насильника, агрессора и лгуна – выступали многие страны и этносы.

Именно поэтому я предлагаю рассмотреть вполне рациональное, на первый взгляд, объяснение:

жаркая поддержка большинством населения провокационной политики собственных властей может быть в какой-то мере объяснена слишком быстрым – по сравнению с другими – переходом больших масс населения из деревни в город. Где, в свою очередь, городская культура не сложилась в устойчивые традиции толерантности и уважения к чужому и незнакомому.

Здесь тоже нет ничего типично русского. Многие латиноамериканские и азиатские страны, с которыми последнее время с разным успехом сравнивают Россию, также не могут похвастаться уходящими в века и тысячелетия традициями городской культуры европейского типа. А ускоренная индустриализация и модернизация последнего времени не успевала победить бедность с отчетливо крестьянским акцентом и с обилием деклассированного элемента в городах.

Являются ли эти упреки уникальными? Нет, конечно. Что им обычно противопоставляют? Утверждение, что подобные взгляды грешат евроцентризмом. То есть исходят из предположения, что культурные обычаи, сложившиеся в Европе (а вслед за ней и на других континентах) являются универсальными. То есть хорошими, по сравнению со многими другими, которые евроцентристы, в свою очередь, интерпретируют как незрелые.

В качестве подтверждения евроцентризма обычно приводят что-то вроде идей Макса Вебера, Шпенглера или поновей типа Хантингтона или Факуямы. Но все равно акцент делается на достижениях цивилизации (в нашем случае не антоним, а синоним культуры). Мол, именно европейская культура (как гуманитарная, политическая, так и техническая) создала модель современного общества и многие его материальные достижения, которыми пользуются все остальные культуры. В том числе те, которые настаивают на своей уникальности по принципу фермера Мельниченко: Россия производит впечатление великой державы, но больше ничего не производит.

Казалось бы, очень смешно.

Есть цивилизация, которая изобрела демократию, парламент, интернет и мерседес, а есть цивилизации, настаивающие на своей уникальности и в прошлом, действительно, создавшие немало удивительных вещей и артефактов, но сегодня неспособные создавать универсальные ценности типа Андроида или Голливуда.

Духовных ценностей хоть жопой ешь, а универсальных и конкурентоспособных среди них кот наплакал. Водка, спутник, Толстоевский с перестройкой наперевес.

Как ведет себя в этом случае цивилизация-аутсайдер, создающая ценности, но, так сказать, нерелевантные? Она вычеркивает настоящее, в котором проигрывает, и начинает мериться прошлым (его можно надуть, как воздушный шар, почти до любых размеров). Или будущим, которое трудно сопоставить с чужим будущим, потому что оно еще не наступило.

Близкий собеседник Толстого и Достоевского – Страхов более столетия назад написал книгу "Борьба с Западом в нашей литературе". Одно из достоинств этой книги – редкая трезвость (перемешанная с не менее редкой сумасбродностью). Трезвость автора в том, что он осознает, что Россия отстала от Запада настолько, что догнать его не сможет никогда. А если будет пытаться, то очень быстро окажется в удрученно-депрессивном состоянии вечного неудачника и также быстро превратится в периферию этого самого Запада, для него уже не интересного.

Что делать, так сказать? И тут появляется та особенность этой книги, из-за которой я вспомнил ее сегодня: делать Страхов, суммируя весь опыт славянофилов, предлагает то, что и делает сегодня Путин.

Игнорировать Запад, брать от него только технические достижения и дерзко отстаивать свою самобытность и уникальность. К чему это приводит, мы сегодня видим.

Афористичнее других – знакомый фермер-острослов: наше село в таком состоянии, что никакая ядерная война уже хуже не сделает, а выиграть вроде есть шанс. Путин в полный рост.

Получается, что мы видим как бы конкуренцию образа нормы с образом ненормальности. Норма – это Европа, ненормальность – это все, что европейским стать не хочет (или не может). Это на самом деле и есть евроцентризм. Его достижения нам вроде бы очевидны. А вот его ущербность? Ущербность (сомнительность) евроцентризма, прежде всего, в том, что позволяет сохранять конкурентные преимущества вечно (по крайней мере – долго).

Ведь мы не настолько наивны, чтобы считать предлагаемые нам бусы в обмен на золото, знаками доброты, заботы и любви. Меняя одно на другое, мы хотим получить выгоду. Евроцентризм, как бы он кому не нравился и не казался естественным (если он, конечно, нравится и кажется естественным), никогда не был бескорыстным. И говоря о своем превосходстве, о своем технологическом преимуществе, основанном на политически определенной системе, имел в виду распространение своих правил на чужие монастыри, чтобы и с них получать свою десятину.

Почему я говорю об этом во время обсуждения, возможно, одного из самых трагических периодов российской истории – путинского периода? Не для того, что оправдать стратегию Путина-Страхова: скрымздить западные технологические достижения, а потом с их помощью попытаться отнять все, что осталось.

Это невозможно, потому что это не получилось даже у Мюнхгаузена, тянувшего себя за волосы.

Путинские кремлевские мечтания – это вариант славянофильской мифологии, по поводу которой можно спорить, чего в ней больше – обмана или самообмана, но и того и другого достаточно для катастрофы.

Да, евроцентризм – это способ распространить свое конкурентное преимущество (Леви-Стросс в таких случаях спрашивал: а Китай, Индия, без них как) на неопределенное будущее. Но тот способ, который выбирают оппоненты евроцентризма для оправдания своего доморощенного авторитаризма, является ложным оппонированием.

Если суммировать, что именно не устраивает в европейской модели ее многочисленных противников в разных частях света, то общим окажется система европейского права.

Права, которое выросло из римского права, городских европейских традиций и городской толерантности. Просто как необходимый компромисс между разным и противоречивым.

У нас же от права осталось одно православие.

Естественно, в России есть и другие препятствия для так называемого европейского пути, кроме отсутствия городских традиций, которые приобретаются в процессе жизни в европейском городе. Возможно, мое предположение покажется слишком упрощенным и оптимистичным, как и надежда, что переход количества в качество спасет то, что иногда кажется обреченным. Другого не придумал. Простое может победить сложное на первом повороте, в долгую сложное побеждает простое: больше возможностей.

Михаил Берг